Ты вот сейчас сидишь и думаешь, что нет ничего могущественнее небесного суда, верховной власти, Большого брата или полицейского аппарата, а он в сотый раз перечитывает Ветхий завет и, наверное, будь он постарше на пару тысяч лет, сказал бы: «Каин, чувак, нужно было его покрасивше. Лояльней, так сказать.».
А он пережил столько, сколько его потомкам и не снилось. Ему поклонялись народы, но уже завтра он просил милостыни, он играл в Бога, играл в падшего, он перемерил столько ролей, но не забыл, кого из него сделал этот мир. Он помнит столько, сколько не вместит в себя ни один учебник истории. Не перескажет ни один летописец. А он помнит все. Помнит закаты в Риме, помнит, как гулко хрустели пальцы, когда сжимали дробовик на закате Второй мировой, он помнит лазурное море Майорки, за которым он наблюдал издалека, когда Майорка ещё не была Майоркой, а у него за плечами было уже так много трагедий, побед, мелодрам и написанных симфоний.
И вот он наконец почти пришел к идеальной концепции. Он почти что понял, чего ему не хватало все эти 700 лет, целую половину жизни, хотя сейчас он вспоминает это с улыбкой. Он понял, что его собственный создатель и всего его братья погибли не напрасно. Но он слишком долго наблюдал за круговоротом природы, чтобы выпустить неокрепших головастиков в пруд, переполненный крокодилами. Он был слишком умен и поэтому он так быстро и незаметно для всех избавился от всего, что представляло особую угрозу. И начал он свой путь без громких лозунгов и отчаянных криков. Он не поставил в известность никого, так как ему некого было в нее ставить. Так как он никому в равной степени не доверял так же сильно, как себе. И это уже было поводом молчать, держать рот на замке и просто находить самых достойных. И пока они там сами себе крепли, он шел по зловонному Лондону, потрошил барышень под лестницами в замках Франции, он уже к 16 веку имел столько, что смог бы без труда дожить до 21, не заботясь ни о финансах, ни о репутации.
Нерасторопность и трезвый подход всегда были его главным козырем. И пока он стравливал одного врага с другим и они сами с собой расправлялись, он уничтожал все, что вызывало у него отвращение. И вообще, кстати, не стоит полагать, что, мол, если он лишен той самой добродетели (за которую мы привыкли принимать жалость), ему не причисляется компенсация в виде делового подхода, собранности, иногда поистине устрашающей жестокости. Отнюдь.
Зато он вполне ладит с внутренним укладом просто потому, что иначе быть не может. Жизнь не раздавала ему пинков, не показывала, кто тут главный, не ставила на колени. Она вообще как-то мимо проходила, пока он лепил себя из порока и жестких принципов. Жизнь решила не вмешиваться, а он был отдан на волю западных ветров, таких сладких, таких греховных.
«Все позволено» – не самое лучшее сравнение. Не самый изящный аргумент для оправдания в суде, не кредо и уж точно не реалия. Просто он и правда со временем перестал различать грани доступного и запредельного, вкусив запретный плод, который, кстати, оказался не так сладок, как ему обещали в самом начале пути. Холодный подход, такая красивая спекуляция фактами, такой изысканный подбор жаргона, перемешанный с настоящей эрудированностью, такие манеры.
И теперь, когда пьяный бал с кишками на люстрах подошел к концу и он почти готов действовать, он не медлит. Он собирает пошлины со всех должников, он отрезает от этого мира негодных… И ведь он не смыслит для себя другой реальности: жуткая кинолента, сложенная из клеток крови, которая его уже как тысячу лет абсолютно не страшит, американский гимн в исполнении стонов умирающих… это бизнес и здесь нужно иметь яйца.